Рождественские рассказы, от которых подростки не заскучают.

Жанр рождественского (святочного) рассказа существует уже без малого двести лет как в европейской, так и в русской литературе. Какому читателю эти рассказы адресованы, детям или взрослым? В XIX веке, особенно в первой его половине, так вопрос не стоял, само разделение литературы на «взрослую» и «детскую» еще не произошло. Но в XX веке стало общим местом, что рождественские рассказы — это для детей, что взрослые уже выросли из такого формата. Разумеется, далеко не все с этим соглашались, и есть немало святочных рассказов, написанных в расчете на взрослую аудиторию.

Никифоров–Волгин В.А. 

Серебряная метель. 

До Рождества без малого месяц, но оно уже обдает тебя снежной пылью, приникает по утрам к морозным стеклам, звенит полозьями по голубым дорогам, поет в церкви за всенощной «Христос рождается, славите» и снится по ночам в виде веселой серебряной метели.

В эти дни ничего не хочется земного, а в особенности школы. Дома заметили мою предпраздничность и строго заявили:

— Если принесешь из школы плохие отметки, то елки и новых сапог тебе не видать!

«Ничего,— подумал я,— посмотрим… Ежели поставят мне, как обещались, три за поведение, то я ее на пятерку исправлю… За арихметику, как пить дать, влепят мне два, но это тоже не беда. У Михал Васильича двойка всегда выходит на манер лебединой шейки, без кружочка,— ее тоже на пятерку исправлю…»

Когда все это я сообразил, то сказал родителям:

— Балы у меня будут как первый сорт!

С Гришкой возвращались из школы. Я спросил его:

— Ты слышишь, как пахнет Рождеством?

— Пока нет, но скоро услышу!

— Когда же?

— А вот тогда, когда мамка гуся купит и жарить зачнет, тогда и услышу!

Гришкин ответ мне не понравился. Я надулся и стал молчаливым.

— Ты чего губы надул? — спросил Гришка.

Я скосил на него сердитые глаза и в сердцах ответил:

— Рази Рождество жареным гусем пахнет, обалдуй?

— А чем же?

На это я ничего не смог ответить, покраснел и еще пуще рассердился.

Рождество подходило все ближе да ближе. В лавках и булочных уже показались елочные игрушки, пряничные коньки, и рыбки с белыми каемками, золотые и серебряные конфеты, от которых зубы болят, но все же будешь их есть, потому что они рождественские.

За неделю до Рождества Христова нас отпустили на каникулы.

Перед самым отпуском из школы я молил Бога, чтобы Он не допустил двойки за арихметику и тройки за поведение, дабы не прогневать своих родителей и не лишиться праздника и обещанных новых сапог с красными ушками. Бог услышал мою молитву, и в свидетельстве «об успехах и поведении» за арихметику поставил тройку, а за поведение пять с минусом.

Рождество стояло у окна и рисовало на стеклах морозные цветы, ждало, когда в доме вымоют полы, расстелят половики, затеплят лампады перед иконами и впустят Его…

Наступил сочельник. Он был метельным и белым-белым, как ни в какой другой день. Наше крыльцо занесло снегом, и, разгребая его, я подумал: необыкновенный снег… как бы святой! Ветер, шумящий в березах,— тоже необыкновенный! Бубенцы извозчиков не те, и люди в снежных хлопьях не те… По сугробной дороге мальчишка в валенках вез на санках елку и как чудной чему-то улыбался.

Я долго стоял под метелью и прислушивался, как по душе ходило веселым ветром самое распрекрасное и душистое на свете слово — «Рождество». Оно пахло вьюгой и колючими хвойными лапками.

Не зная, куда девать себя от белизны и необычности сегодняшнего дня, я забежал в собор и послушал, как посредине церкви читали пророчества о рождении Христа в Вифлееме; прошелся по базару, где торговали елками, подставил ногу проходящему мальчишке, и оба упали в сугроб; ударил кулаком по залубеневшему тулупу мужика, за что тот обозвал меня «шулды-булды»; перебрался через забор в городской сад (хотя ворота и были открыты). В саду никого,— одна заметель да свист в деревьях. Неведомо отчего бросился с разлету в глубокий сугроб и губами прильнул к снегу. Умаявшись от беготни по метели, сизый и оледеневший, пришел домой и увидел под иконами маленькую елку… Сел с нею рядом и стал петь сперва бормотой, а потом все громче да громче: «Дева днесь пресущественного рождает», и вместо «волсви со звездою путешествуют» пропел: «волки со звездою путешествуют».

Отец, послушав мое пение, сказал:

— Но не дурак ли ты? Где это видано, чтобы волки со звездою путешествовали?

Мать палила для студня телячьи ноги. Мне очень хотелось есть, но до звезды нельзя. Отец, окончив работу, стал читать вслух Евангелие. Я прислушивался к его протяжному чтению и думал о Христе, лежащем в яслях:

— Наверное, шел тогда снег и маленькому Иисусу было дюже холодно!

И мне до того стало жалко Его, что я заплакал.

— Ты что заканючил? — спросили меня с беспокойством.

— Ничего. Пальцы я отморозил.

— И поделом тебе, неслуху! Поменьше бы олетывал в такую зябь!

И вот наступил, наконец, рождественский вечер. Перекрестясь на иконы, во всем новом, мы пошли ко всенощной в церковь Спаса-Преображения. Метель утихла, и много звезд выбежало на небо. Среди них я долго искал рождественскую звезду и, к великой своей обрадованности, нашел ее. Она сияла ярче всех и отливала голубыми огнями.

Вот мы и в церкви. Под ногами ельник, и кругом, куда ни взглянешь — отовсюду идет сияние. Даже толстопузый староста, которого все называют «жилой», и тот сияет, как святой угодник. На клиросе торговец Силантий читал «великое повечерие». Голос у Силантия сиплый и пришепетывающий,— в другое время все на него роптали за гугнивое чтение, но сегодня, по случаю великого праздника, слушали его со вниманием и даже крестились. В густой толпе я увидел Гришку. Протискался к нему и шепнул на ухо:

— Я видел на небе рождественскую звезду… Большая и голубая!

Гришка покосился на меня и пробурчал:

— Звезда эта обыкновенная! Вега называется. Ее завсегда видать можно!

Я рассердился на Гришку и толкнул его в бок. Какой-то дяденька дал мне за озорство щелчка по затылку, а Гришка прошипел:

— После службы и от меня получишь!

Читал Силантий долго-долго… Вдруг он сделал маленькую передышку и строго оглянулся по сторонам. Все почувствовали, что сейчас произойдет нечто особенное и важное. Тишина в церкви стала еще тише. Силантий повысил голос и раздельно, громко, с неожиданной для него проясненностью, воскликнул:

— С нами Бог! Разумейте языцы и покоряйтеся, яко с нами Бог!

Рассыпанные слова его светло и громогласно подхватил хор:

— С нами Бог! Разумейте языцы и покоряйтеся, яко с нами Бог!

Батюшка в белой ризе открыл Царские врата, и в алтаре было белым-бело от серебряной парчи на престоле и жертвеннике.

— Услышите до последних земли, яко с нами Бог,— гремел хор всеми лучшими в городе голосами.— Могущии покоряйтеся, яко с нами Бог… Живущий во стране и сени смертней свет возсияет на Вы, яко с нами Бог. Яко отроча родися нам, Сын, и дадеся нам — яко с нами Бог… И мира Его нет предела,— яко с нами Бог!

Когда пропели эту высокую песню, то закрыли Царские врата, и Силантий опять стал читать. Читал он теперь бодро и ясно, словно песня, только что отзвучавшая, посеребрила его тусклый голос.

После возгласа, сделанного священником, тонко-тонко зазвенел на клиросе камертон, и хор улыбающимися голосами запел «Рождество Твое, Христе Боже наш».

После рождественской службы дома зазорили (по выражению матери) елку от лампадного огня. Елка наша была украшена конфетами, яблоками и розовыми баранками. В тети ко мне пришел однолеток мой еврейчик Урка. Он вежливо поздравил нас с праздником, долго смотрел ветхозаветными глазами своими на зазоренную елку и сказал слова, которые всем нам понравились:

— Христос был хороший человек!

Сели мы с Уркой под елку, на полосатый половик, и по молитвеннику, водя пальцем по строкам, стали с ним петь «Рождество Твое, Христе Боже наш».

В этот усветленный вечер мне опять снилась серебряная метель, и как будто бы сквозь вздымы ее шли волки на задних лапах и у каждого из них было по звезде, все они пели «Рождество Твое, Христе Боже наш».

Певчий

В соборе стоял впереди всех, около амвона. Место это считалось почетным. Здесь стояли городской голова, полицеймейстер, пристав, миллионщик Севрюгин и дурачок Глебушка. Лохматого, ротастого и корявого Глебушку не раз гнали с неподобающего для него места, но он не слушаются, хоть волоком его волочи! Почетные люди на него дулись и толкали локтем. Мне тоже доставалось от церковного сторожа, но я отвечал: не могу уйти! Здесь все видно!

Во время всенощного бдения или литургии облокотишься на железную амвонную оградку, глядишь восхищенными вытаращенными глазами на певчих, в таинственный дымящийся алтарь к думаешь:

— Нет счастливее людей, как те, кто предстоит на клиросе или в алтаре! Все они приближенные Господа Бога. Вот бы и мне на эти святые места! Стал бы я другим человеком: почитал бы родителей, не воровал бы яблоки с чужих садов, не ел бы тайком лепешки до обедни, не давал бы людям обидные прозвища, ходил бы тихо и всегда шептал бы молитвы…

Я не мог понять: почему Господь терпит на клиросе Ефимку Лохматого — пьяницу и сквернослова, баса торговца Гадюкина, который старается людям победнее подсунуть прогорклое масло, черствый хлеб и никогда не дает конфет «на придачу». Сторожа Евстигнея терпит Господь, а он всегда чесноком пахнет и нюхает табак. Лицо у него какое–то дубленое, сизое, как у похоронного факельщика.

В алтаре да на клиросе должны быть люди лицом чистые, тихие и как бы праведные!

Особенно любовался я нарядными голубыми кафтанами певчих. Лучше всего выглядели в них мальчики — совсем как ангелы Божии!.. Хотя некоторых я тоже выгнал бы с клироса, например, Митьку с Борькой. Они, жулики, хорошо в очко играют, и мне от них никогда не выиграть! Однажды я заявил отцу с матерью:

— Очень мне хочется в алтарь кадило батюшке подавать или на клиросе петь, но как это сделать, не знаю!

— Дело это, сынок, простое, — сказал отец, — сходи седни или завтра к батюшке или к регенту Егору Михайловичу и изъяснись. Авось возьмут, если они про твое озорство не наслышаны!

— Верно, сынок, — поддакнула мать, — попросись у них хорошенько. Господу хорошо послужить. В алтарь–то, поди, и не примут, а на клирос должны взять. Петь ты любишь, голос у тебя звонкий, с переливцем, яблочный… И нам будет радушно, что ты Господа воспевать будешь. Хорошую думу всеял в тебя ангел Божий!

В этот же день я пошел к соборному регенту. Около двери его квартиры меня обуял страх. Больше часа стоял у двери и слушал, как регент играл на фисгармонии и пел: «Плачу и рыдаю, егда помышляю смерть».

— Войдите!

Я открыл дверь и остановился на пороге. Егор Михайлович сидел у фисгармонии в одном исподнем, лохматый, небритый, с недобрым помутневшим взглядом. Седые длинные усы свесились, как у Тараса Бульбы. На столе стояла сороковка, и на серой бумаге лежал солений съеженный огурец.

— Тебе что, чадо? — спросил меня каким–то густо–клейким голосом.

— Хочу быть певчим! — заминаясь, ответил я, не поднимая глаз.

— Доброе дело, доброе!.. Хвалю. Ну–ка, подойди ко мне поближе… Вот так. Ну, тяни за мною «Царю Небесный утешителю»… Он запел, и я стал подтягивать, вначале робко, а потом разошелся и в конце молитвы так взвизгнул, что регент поморщился.

— Слух неважнецкий, — сказал он, — но голос молодецкий! Приходи на клирос. Авось обломаем. Что смотришь, как баран на градусник? Ступай. Аксиос! Знаешь, что такое аксиос? Не знаешь. Слово сие не русское, а греческое, обозначает: «достоин».

Обожженный радостью, я спросил о самом главном, о том, что не раз мечталось и во сне снилось:

— И кафтан можно надеть?

—Какой? — не понял регент. — Тришкин?

— Нет… которые певчие носят… эти голубые с золотыми кисточками…

Он махнул рукой и засмеялся:

— Надевай хоть два!

В этот день я ходил по радости и счастью. Всем говорил с упоением:

— Меня взяли в соборные певчие! В кафтане петь буду !

Кому–то сказал, перехватив через край:

— Приходите, в воскресенье меня — слушать!

Наступило воскресенье. Я пришел в собор за час до обедни. Первым делом прошел в ризницу облачаться в кафтан. Сторож, заправлявший лампады, спросил меня:

— Ты куда?

— За кафтаном! Меня в певчие выбрали!

— Эк тебе не терпится!

Я нашел маленький кафтанчик и облачился. Сторож опять на меня.

— Куда это ты вырядился ни свет ни заря? До обедни–то, почитай, целый час еще!

— Ничего. Я подожду.

Со страхом Божьим поднялся на клирос. В десять часов зазвонили к обедне. Пришел дьякон отец Михаил. Посмотрел на меня и диву дался.

— Ты что это в кафтане–то?

— Певчий я. На днях выбрали. Егор Михайлович сказал, что голос у меня молодецкий!

— Так, так! Молодецкий, говоришь? Ну, что же, «Пойте Богу нашему, пойте, пойте Цареви нашему, пойте!»

Началась литургия. Никогда в жизни она не поднимала меня так высоко, как в этот присно–радостный день. Уже не было мирской гордости — вот–де, достиг! — а тонкая, мягкошелковистая отрада ветерком проходила по телу. Чем шире раскрывались царские врата литургии, тем необычнее становился я. Временами казалось, что я приподнимаюсь от земли, как Серафим Саровский во время молитвы. Пою с хором, тонкой белой ниточкой вплетаюсь в узорчатую ткань песнопений и ничего не вижу, кроме облачно–синего с позолотой дыма. И вдруг, во время сладостного до щекотания в сердце забытья, произошло нечто страшное для меня…

Пели «Верую во единаго Бога Отца Вседержителя»… Пели мощно, ладно, с высоким исповеданием.

Я подпевал и ничего не замечал в потоке громокипящего символа веры… Когда певчие грянули «чаю воскресения мертвых, и жизни будущаго века, аминь» — я не сумел вовремя остановиться и на всю церковь с ее гулким перекатом визгливо прозвенел позднее всех «а–а–минь»! В глазах моих помутилось. Я съежился. Кто–то из певчих дал мне затрещину по затылку, где–то фыркнули, регент Егор Михайлович схватил меня за волосы и придушенным шипящим хрипом простонал:

— Снимай кафтан! Убирайся сию минуту с клироса, а то убью!

Со слезами стал снимать кафтан, запутался в нем и не знал, как выбраться. Мне помогли. Дав по затылку несколько щелчков, меня выпроводили с клироса.

Закрыв лицо руками, я шел по церкви к выходу и всхлипывал. На меня смотрели и улыбались. В ограде ко мне подошла мать и стала утешать:

— Это ничего, это тоже от Господа. Он, Батюшка Царь Небесный, улыбнулся, поди, когда голосок–то твой выше всех взлетел, один–одинешенек. Ишь, — подумает он, — как Вася–то ради меня расстарался, но только не рассчитал малость… сорвался… Ну, что же делать, молод еще, горяч, с кем не бывает… Не кручинься, сынок, ибо всякое хорошее дело со скорби начинается!

Я слушал ее и представлял, как тихо улыбается Христос над моей неудачей, и потихоньку успокаивался.

Сельма Лагерлев

Видение императора

     Это случилось в то время, когда Август был императором в Риме, а Ирод – царем в Иудее.

     И   вот однажды   на землю спустилась великая и святая ночь. Такой темной ночи   никто еще никогда не видел.   Невозможно   было отличить воду от суши; и даже на самой знакомой дороге нельзя было не заблудиться. Да иначе и быть не могло, ведь с неба не падало ни одного лучика. Все звезды оставались дома, в своих жилищах, и ласковая луна не показывала своего лика.

     И столь же глубокими, как мрак, были безмолвие и тишина этой ночи. Реки остановились в своем течении, не ощущалось ни малейшего   дуновения   ветерка, листья   осины перестали дрожать. Морские волны не   бились больше о берег, а песок пустыни   не   хрустел под   ногами у путника.   Все окаменело,   все стало недвижимо, чтобы не нарушать тишины святой   ночи.   Трава приостановила   свой рост, роса не пала, цветы не источали свой аромат.

     В   эту   ночь   хищные   звери не вышли на   охоту, змеи затаились   в своих гнездах,   собаки   не   лаяли.   Но   самое   чудесное заключалось в   том,   что и неодушевленные   предметы хранили святость этой ночи,   не желая содействовать злу: отмычки не отпирали замков, нож не мог пролить чью-то кровь.

         В   эту   самую ночь   несколько людей   вышли из императорского   дворца на Палатинском холме в Риме и   направились   через Форум к Капитолию.   Незадолго перед тем, на закате дня, сенаторы   спросили императора, не возражает ли   он против их   намерения воздвигнуть ему храм на   священной горе Рима. Но Август не сразу дал свое согласие. Он не   знал, будет ли угодно богам, если рядом с их   храмом   будет   выситься храм, сооруженный в   его честь,   и потому   решил принести жертву своему   духу-покровителю, чтобы узнать волю богов. Теперь   в

сопровождении   нескольких   приближенных    он   и   отправился    совершить   это жертвоприношение.

     Августа   несли   на носилках,   потому   что   он   был стар и   подняться по высоким   лестницам   Капитолия   уже   не смог бы.   В руках он держал   клетку с голубями, которых намеревался принести в жертву. С ним не было ни жрецов, ни солдат, ни   сенаторов; его окружали   только самые близкие друзья. Факельщики шли впереди, как бы прокладывая путь среди ночного мрака,   а сзади следовали рабы, несшие алтарь-треножник,   ножи, священный огонь и все, что требовалось для   жертвоприношения.    Император   весело   беседовал    дорогой   со    своими приближенными, и   потому никто   из них не заметил беспредельного безмолвия и тишины   ночи. Только   когда   они поднялись   к   Капитолию   и достигли   места, предназначенного для сооружения храма,   им стало ясно,   что происходит нечто необычайное.

     Эта ночь, несомненно, была   не похожа на   все другие ночи еще и потому, что на краю скалы император и его свита   увидели какое-то странное существо. Сначала   они приняли его за старый,   искривленный ствол   оливкового   дерева, затем им показалось, что на   скалу вышло древнее каменное   изваяние из храма Юпитера. Наконец они поняли, что это была старая Сибилла.

     Никогда еще им   не приходилось видеть такого   старого,   побуревшего   от непогоды и времени, гигантского существа. Эта старуха наводила ужас. Не будь здесь императора, все бы разбежались по домам и попрятались в свои постели.

     – Это та, – шептали они   друг другу, – которой столько   же лет, сколько песчинок на берегу ее отчизны. Зачем вышла она   именно   в эту   ночь из своей пещеры? Что   предвещает   императору   и   империи эта   женщина, выводящая свои пророчества на листьях деревьев, чтобы ветер затем отнес их по назначению?

     Страх   перед Сибиллой был   так велик,   что,   сделай   она   хоть малейшее движение, люди тотчас же пали бы ниц и приникли челом к земле. Но она сидела неподвижно, как изваяние. Согнувшись на самом краю скалы и полуприкрыв глаза руками, всматривалась она в ночную   тьму. Казалось,   она взобралась на холм, чтобы лучше рассмотреть нечто, происходящее   бесконечно   далеко. Значит, она могла что-то видеть даже в такую темную ночь!

     Только теперь император   и вся его свита заметили, как густ был   ночной мрак.   Ничего   не было   видно   даже на   расстоянии вытянутой руки.   И   какая тишина, какое безмолвие! Даже глухой рокот Тибра не долетал до их слуха. Они задыхались от неподвижного воздуха, холодный пот выступил у них на лбу, руки оцепенели и висели бессильно. Они чувствовали, что   должно совершиться нечто ужасное. Однако   никто   из свиты   не   хотел   обнаружить своего   страха,   все

говорили императору,   что   это счастливое   знамение:   вся вселенная   затаила дыхание, чтобы поклониться новому богу.

     Они убеждали Августа поспешить с жертвоприношением.

     – Возможно, что древняя Сибилла, – говорили они,   – для того и покинула свою пещеру, чтобы приветствовать императора.

     В действительности же внимание Сибиллы было поглощено совсем другим. Не замечая ни Августа, ни его свиты, она мысленно перенеслась в далекую страну.

И чудилось ей, будто бредет   она по обширной равнине. В   темноте   натыкается она на какие-то кочки. Но нет, это не кочки, а овцы. Она   блуждает   среди огромного стада спящих овец. Вот она заметила костер. Он горит среди поля,   и она пробирается   к   нему. Возле

костра спят пастухи, а подле них лежат длинные, заостренные посохи, которыми они обычно защищают   стадо от хищных зверей.   Но что это? Сибилла видит, как стайка   шакалов тихонько подкрадывается   к   огню.   А между   тем   пастухи   не защищают свое стадо,   собаки продолжают мирно спать, овцы не   разбегаются, и шакалы спокойно ложатся рядом с людьми.

     Вот какую странную картину наблюдала сейчас Сибилла, но ничего не знала она о том, что происходит позади нее, на вершине горы. Она не знала, что там воздвигли жертвенник, развели огонь,   насыпали курения   и император вынул из клетки   одного голубя, чтобы принести его   в жертву.   Но руки его вдруг   так ослабели, что не могли удержать птицу. Одним легким взмахом   крыльев   голубь вырвался на свободу и, высоко взлетев, исчез в ночной тьме.

     Когда   это   случилось, царедворцы   подозрительно   взглянули на   древнюю Сибиллу. Они подумали, что это она все подстроила.

     Могли ли они знать, что Сибилле по-прежнему чудилось, будто она стоит у костра   пастухов   и прислушивается   к   нежной   музыке, тихо   звучащей   среди безмолвной ночи? Сибилла услышала ее задолго до   того, когда наконец поняла,что музыка доносится не с земли, а с неба. Она подняла голову и увидела, как по   небу скользят   светлые,   лучезарные   создания.   Это были небольшие   хоры ангелов. Казалось,   они   что-то   ищут, тихонько   напевая свои   сладкозвучные гимны.

     Пока   Сибилла   внимала   ангельским   песням,   император снова   готовился принести жертву. Он омыл   руки, вычистил   жертвенник и велел   подать другого голубя. Но хотя на этот раз он изо всех сил старался удержать птицу, гладкое тельце   выскользнуло   из   его руки,   и   голубь взвился к   небу   и скрылся   в непроглядном мраке.

     Императора охватил ужас. Он пал   на колени перед пустым жертвенником   и стал молиться   своему   духу-покровителю. Он просил   его отвратить   бедствия, которые, видимо, предвещала эта ночь.

     Но и это прошло для Сибиллы незамеченным. Она вся была поглощена пением ангелов, которое становилось все сильней и   сильней. Наконец оно стало таким громким, что разбудило пастухов. Приподнявшись, глядели они, как светозарные сонмы    серебристых    ангелов   длинными,    трепетными    вереницами,   подобно перелетным   птицам, прорезали ночную   тьму.   У одних   в руках   были   лютни и

гусли, у   других   цитры   и   арфы, и   пение   их звенело так   же радостно, как детский   смех, и   так же   беспечно, как   щебетание жаворонков. Услышав   это, пастухи встали и поспешили в город, где   они   жили, чтобы   рассказать там об этом чуде.

     Пастухи взбирались по тесной,   извилистой   тропинке,   и древняя Сибилла следила   за ними. Внезапно гора озарилась   светом. Как   раз над нею зажглась большая, яркая звезда,   и, как серебро,   заблистал в   ее   сиянии городок   на вершине   горы.   Все сонмы носившихся   в   воздухе ангелов устремились   туда с ликующими   кликами,   и пастухи   ускорили   шаги,   так   что уже   почти бежали.

Достигнув города, они увидели,   что ангелы собрались над низкими яслями близ городских ворот. Это было жалкое строение с соломенной крышей, прилепившееся к скале.   Над ним-то и   сияла звезда, и сюда   стекалось все   больше и больше ангелов. Одни садились на соломенную кровлю или опускались на отвесную скалу за ним; другие, раскинув крылья, реяли в воздухе. И от их лучезарных крыльев весь воздух светился ярким светом.

     В   тот   самый   миг, как   над   городком   зажглась   звезда,   вся   природа пробудилась, и люди, стоявшие на   высотах   Капитолия, не   могли не   заметить этого. Они почувствовали, как   свежий, ласкающий ветерок пронесся в воздухе, как   потоки   благоуханий   разлились   вокруг них. Деревья   зашелестели,   Тибр зарокотал, засияли звезды, и луна поднялась внезапно на небе и осветила мир.

А с облаков вспорхнули два голубя и сели на плечи императору.

     Когда произошло это чудо, Август поднялся   в горделивой радости, друзья же его и рабы бросились на колени.

     – Ave Caesar!* – воскликнули они. –   Твой дух ответил тебе. Ты тот бог, которому будут поклоняться на высотах Капитолия.

     И   восторженные   крики,   которыми свита славила императора, были такими громкими,   что дошли   наконец   до   слуха   старой   Сибиллы   и отвлекли ее   от видений. Она поднялась со своего места на краю скалы и направилась   к людям.

Казалось, темная туча   поднялась   из   бездны и   понеслась на горную вершину. Сибилла была   ужасна в   своей старости: спутанные   волосы висели   вокруг   ее головы   жидкими космами, суставы рук   и   ног   были вздуты, потемневшая кожа, покрывавшая тело неисчислимыми морщинами, напоминала древесную кору.

     Могучая и грозная, подошла она   к императору. Одной рукой она коснулась его плеча, другой указала ему на далекий восток.

     – Взгляни! – повелела она, и император последовал ее приказу.

     Пространство открылось перед   его   взором,   и они   проникли   в   дальнюю восточную страну. И он увидел   убогий хлев под   крутым утесом   и в   открытых дверях несколько коленопреклоненных   пастухов.   В пещере   же увидел он   юную мать,   стоявшую на коленях перед   новорожденным младенцем, который   лежал на связке соломы на полу.

     И своими большими, узловатыми пальцами Сибилла указала на этого бедного младенца.

     – Ave Caesar! – воскликнула она   с язвительным   смехом. – Вот тот   Бог, которому будут поклоняться на высотах Капитолия!

     Тогда   Август   отшатнулся от   нее,   как   от   безумной.   Но   мощный   дух предвидения   снизошел   на   Сибиллу.   Ее    тусклые    глаза   загорелись,   руки простерлись к небу,   голос   изменился,   точно   он   принадлежал   не ей; в нем появилась такая   звучность   и   сила,   что   его можно было бы слышать по всей вселенной. И она произнесла слова, которые, казалось, прочитала в небесах:

     –   На Капитолии будут поклоняться обновителю   мира, будь он Христом или Антихристом, но не рожденным из праха.

     Сказав   это,   она   прошла    мимо   пораженных   ужасом   людей,    медленно спустилась с вершины горы и исчезла.

     На   следующий   день Август   строго   запретил сооружать ему   памятник на Капитолии.   Взамен   его   он воздвиг   там   святилище   в честь   новорожденного Бога-младенца и назвал его Алтарь Неба – Ara coelli.

 

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *